Дежурный редактор “ВМ” расспросил одного из составителей “Писем войны” – историка Алексея Голубева о том, как переплыть океан военных писем. Отрывки из антологии можно почитать здесь и здесь.
Как вы выбирали источники – ведь это огромное море документов?
Методом сплошного чтения. Буквально. Мы работали над проектом с 2011 г., и первые два или три года просто собирали материалы – письма из государственных архивов, частных коллекций, редких изданий. Мы изначально знали, что бо́льшая часть этих материалов не войдет в сборник, но было важно ознакомиться именно с массивом источников, чтобы понять – как с ними вообще работать. Мы с самого начала хотели приводить письма целиком, не препарируя их. Многие сборники писем организованы по-другому: исследователь придумывает определенную концептуальную рамку, и письма становятся сжатыми (если цитируются фрагментарно) или развернутыми (если приводятся целиком) цитатами, иллюстрирующими тезисы исследователя. Так, например, сделаны многие сборники писем, опубликованные в 1960–80-е гг.: их составители писали сквозной нарратив, в который вставляли тексты писем, часто убирая неинтересные фрагменты. Но понятие «неинтересный» весьма субъективно. Скажем, составителя интересует фронтовой быт, и он убирает из писем все то, что не работает на эту тему. И в результате получается странный продукт – вроде и материал интересный, но при этом мы имеем дело с одними фрагментами, а что было в текстах писем до их препарирования исследователем – неизвестно.
Так вот, этот путь мы сразу отвергли. Но все равно нужно было как-то структурировать материал. Группировать письма по войнам и кампаниям – раз уж письма военные – оказалось не очень интересно. Во-первых, материалы Великой отечественной войны сразу все забивали. Во-вторых, это не очень интересно аналитически. И в результате мы несколько лет просто читали письма, по возможности стараясь сразу собирать их коллекциями, чтобы найти потенциальную структуру в самом материале. Было несколько идей, как работать с этим массивом данных. Мне поначалу казалось, что было бы интересно дать письма Великой отечественной войны одной коллекцией, упорядочив по датам. Свести в единый текст письма от разных адресатов, идущих по разным направлениям, и тем самым воссоздать информационное пространство войны, визуализировав его наподобие новостной ленты в социальных сетях. Но это, конечно, было бы очень трудно читать. А Сергей Ушакин предложил структурировать сборник по темам, которые были бы ключевыми или центральными для тех или иных коллекций писем. Какие-то авторы описывали опыт войны через повседневность, какие-то – через эмоции (ненависть, ужас, страх), а для кого-то в условиях военного времени оказывалось более важным поддерживать семейные или дружеские связи. То есть идея заключалась в том, чтобы вытаскивать из текстов те тематические линии, по которым происходил перевод военного опыта в письмо. И это сразу помогло нам структурировать материал, а также решить вопрос с превалированием писем Великой отечественной войны над всеми остальными. Темы-то оказываются одними и теми же, и их число относительно ограничено. Соответственно, дальше мы работали уже вдоль этих линий.
Почему фокус ограничен ХХ веком?
Что касается ХХ века, то тут совпали объективные и субъективные факторы. Субъективные – потому что вся команда, работавшая над подготовкой сборника – а это, кроме меня и Сергея, еще Ирина Реброва из Технического университета Берлина и Елена Гончарова из Алтайского государственного университета – занимаемся ХХ веком. Объективные – потому что военное письмо как массовый культурный феномен сложилось в начале ХХ века благодаря распространению всеобщей грамотности и хорошей организации почтовой службы. Если взять, например, письма с англо-бурской и отчасти русско-японской войны, то в них доминируют литературные формы XIX века. Это такие маленькие эпистолярные романы, написанные хорошо образованными людьми. С фронтов Первой мировой уже пишут массово, и у многих авторов очень сложные взаимоотношения с письменной культурой, с которой они вынуждены взаимодействовать без знания ее канонов и форм. Получается любопытно. Отчасти эта ситуация сохраняется до советско-финляндской и Великой отечественной войн, однако там воюет более образованное поколение, и соответственно литературные нормы проникают в военные письма. Но еще не во все. Наконец, в афганской и чеченской войнах участвуют люди, прошедшие минимум через восемь классов советской или российской школы и написавших не один десяток школьных сочинений. Они и пишут часто на листах из школьных тетрадей. Здесь уже нет робости перед письменной культурой. Ну а во время Второй чеченской войны письменные формы коммуникации уже вытесняются голосовой связью.
В основном в вашем сборнике представлены письма с фронта. А что читают сами солдаты на войне, кроме писем из дома?
Читают много. Карл Маннергейм просит пересылать ему гельсингфорсскую газету «Хуфвудстадсбладет» – у него родной язык шведский, и он читает ее, чтобы узнавать о новостях дома в Финляндии. Для советских военнослужащих во время Великой отечественной войны основная форма чтения – это фронтовые газеты. Отсюда пиетет по отношению к фронтовым писателям и корреспондентам. Очень начитанным было поколение, прошедшее афганскую войну – если сравнивать с военнослужащими предыдущих войн, конечно, а не с пресловутой питерской интеллигенцией. Мой земляк, петрозаводчанин Игорь Бояринов, в 1986 году писал из провинции Бадахшан домой, что прочитал первые две книги романа Александра Чаковского «Победа» и просит мать найти ему третью книгу, а также «Щит и меч» Вадима Кожевникова, «Экспансии» Юлиана Семенова, книги Валентина Пикуля и Ивана Ефремова.
А не было ли таких случаев, когда бойцы читали, например, немецкие книги?
Мне такие материалы не попадались. Листовки, наверно, читали, но об этом домой по понятным причинам не писали. Военнослужащие на советско-финляндской войне подвергались воздействию искусно выстроенной финской пропаганды, из которой потом много позаимствовала и советская, и немецкая пропаганда. А вот что было точно – многие немцы пришли на Восточный фронт с фотокамерами, которые доставались советским военнослужащим в качестве трофеев. Вместе с отснятыми пленками и напечатанными фотографиями. И в книге мы напечатали несколько таких фотографий – Йохен Хелльбек, профессор истории из Ратгерского университета, любезно предоставил нам возможность ознакомиться с коллекцией фотографий Василия Ивановича Чеканова, в которой было немало трофейных фотографий. То есть, в принципе, советские военнослужащие сталкивались с немецким «искусством видеть», если использовать термин Джона Бергера. Но это все, конечно, темы для отдельных исследований.
Что у вас в этот том не поместилось (концептуально или за недостатком места)?
Из всего, что мы собрали, в сборник вошло процентов 30-40, если не меньше. И все равно сборник существенно превысил изначально обговоренный c “НЛО” объем – изначально разговор шел о 40 авторских листах, а в результате получилось 46. Поскольку мы старались давать коллекции писем, чтобы можно было проследить, как меняется (или не меняется) построение текста во время войны, то в сборник не вошло большое количество единичных писем. Другой пример – у нас есть раздел про клише и пропаганду, и таких писем мы набрали гораздо больше, чем сборник мог вместить. Соответственно, тут мы уже решали, какие письма лучше отражают использование штампов и клише в собственном письме. Это отчасти субъективное решение, но, с другой стороны, мы же в течение длительного периода – проект начался в 2011 году! – культивировали в себе практики чтения и анализа военных писем. Своего рода герменевтика военного письма. Еще очень много материала осталось за бортом из опубликованных источников, потому что составители и издатели сборников военных писем часто публиковали их с лакунами. А что там, в этих лакунах? Непонятно.
Вы говорите об ограниченном наборе тем в военной корреспонденции. В литературе или в кино есть такая линия – изображение войны как трагикомедии. Один из ярких примеров — военные мемуары Спайка Миллигана «Гитлер и моя роль в его падении» (Hitler and My Part In His Downfall) – он там не щадит не только Гитлера, но вдоволь издевается и над британской армией, и главным ощущением от войны в этих воспоминаниях становится ее абсурд. И вот абсурдность происходящего на войне – это всегда продукт литературы, рефлексии, остранения или такую тему тоже можно как-то проследить в письмах с войны?
Это любопытный вопрос, и мне кажется, что такой взгляд на войну может быть только результатом некой временной или символической дистанции. Того самого остранения. А военные письма потому и военные, что они создаются в условиях военного времени. Плюс вопрос аудитории. Письма пишутся домой или из дома, ну или в газету, партком или в комиссию по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков. Ни в том, ни в другом случае не возникает та символическая дистанция, которая необходима для жанра трагикомедии.
Можете ли вы как-то оценить меру изученности темы отечественной военной корреспонденции на настоящий момент?
В отечественной историографии письма – это все-таки больше источник для изучения тех или иных исторических событий. Когда мы начали готовить этот сборник, то я прочел много исследований на эту тему, и типичная формулировка названия была: «Такие-то письма как исторический источник для изучения такой-то темы». Это совершенно понятная и разумная постановка исследовательской проблемы, но при этом ускользает вопрос о том, что письма делают, какие социальные и культурные функции они выполняют. То, что Ив Бэннет (Eve Bannet) делает, например, в книге «Империя писем» (Empire of Letters), где она рассказывает, как практика писания писем связывала в единое целое англоязычный мир в XVIII в. Такой подход часто встречается в, условно говоря, западной историографии, и отчасти он прослеживается и в нашей антологии, например, когда мы через письма стремимся раскрыть те или иные аспекты в истории эмоций или женской/мужской истории. Но мы старались посмотреть на военные письма еще и как на специфическую форму письма, которая вроде как и служит для выражения опыта реальной жизни, но одновременно обречена воспроизводить определенные смыслы именно в силу специфики эпистолярного жанра. То есть наш сборник одновременно и историческое, и филологическое исследование. Это, в общем-то, неудивительно, учитывая нашу междисциплинарную авторскую и редакторскую команду.
В книге есть раздел про штампы, в котором приведены удивительные письма: люди с боевым опытом домой пишут прямо языком газетных передовиц – и в то же время есть в разделе “Военных донесений” цензорский отчет о настроениях красноармейцев, в том числе о желании бежать из армии и т. д.
Мне кажется, что это очень естественный спектр реакций. Военный опыт был разным, даже у одного человека на разных этапах войны. Опять-таки и войны складывались по-разному. Ну и наконец, разные люди выбирали разные формы нарративизации этого опыта. Генерал Зиновий Рожественский плыл из Санкт-Петербурга в Порт-Артур – как известно, доплыл лишь до Цусимы – и всю дорогу жаловался жене, как все у его эскадры и лично у него идет наперекосяк. Карл Маннергейм превратил свои письма в этнографические описания Дальнего Востока. Баталист Василий Верещагин – в советы императору. То есть культура дает своим носителям ограниченный набор вариантов перевода с военного языка на мирный, но окончательный выбор, как писать, ей не задается, а определяется чем-то другим, в том числе внешними обстоятельствами и индивидуальными особенностями авторов писем.
Расскажите, пожалуйста, о вашей предыдущей работе и о том, что вы считаете в ней самым важным для себя. И еще было бы интересно, если бы вы могли сказать пару слов о вашей мотивации – что вами движет как историком, и что было особенно дорого в этой конкретной работе?
Моя научная деятельность началась с похожей работы – я занимался устной историей, и в 2006–08 гг. вместе с коллегами из ПетрГУ опубликовал четыре сборника интервью «Устная история в Карелии» (http://oralhist.karelia.ru/libr.htm). И, конечно, в разговорах с людьми, родившимися в 1910-30-х гг., никуда не уйти от военного опыта. Два моих самых старых респондента – 1913 и 1914 годов рождения. Первый помнил даже один эпизод из гражданской войны, когда в их деревню в Карелии пришли англичане и подарили ему и его сестре пачку леденцов. Ему было пять или шесть лет, они с сестрой забрались на печь и съели всю пачку. Воспоминание об этом осталось на всю жизнь. В годы Великой отечественной войны этот интервьюируемый служил на Северном морском флоте. Летом на кораблях, которые патрулировали Карское море и море Лаптевых, а когда Северный морской путь закрывался – на проводке арктических конвоев. Второй – ингерманландский финн. Во время зимней войны он был призван в так называемую Финскую народную армию при марионеточном правительстве Отто Куусинена, всю войну работал водителем одного из его министров – Тууре Лехена. После демобилизации в 1940 году устроился водителем в пожарную команду в Ленинграде и тушил пожары первую осень и зиму блокады. В марте 1942 года он с семьей получил приказ на выселение. По «дороге жизни» их и других советских финнов вывезли на «большую землю», на поездах довезли до реки Лены, и дальше на пароходе доставили в ее устье на берег Карского моря. Высадили на голый берег и сказали – обживайтесь, не успеете до зимы – замерзнете. Вместе с ними были немцы, литовцы, еще кто-то. Они ловили рыбу, стоя по пояс в ледяной воде, и потом сдавали ее государству в обмен на предметы первой необходимости. Я эти два интервью брал с небольшим промежутком, после второго еду домой и думаю – как интересно, они же вполне могли во время войны пересекаться если не физически, то визуально. Финский спецпереселенец смотрит с берега на советский патрульный корабль, а матрос этого корабля – на берег, на рыбаков, которые у своих сетей копошатся.
Это был очень интересный опыт, который меня многому научил. Отсюда мой интерес к исторической антропологии. Я в конце интервью у этого финна, бывшего спецпереселенца, спрашиваю – есть ли обида на советскую власть? Он жмет плечами – да нет, какая обида? Я до этого читал Лотмана, у которого структуры и бинарные оппозиции. Мне казалось, что можно продуктивно с помощью этих структур и оппозиций описывать и объяснять прошлое. Но когда люди начинают вот так рассказывать про свой прожитый исторический опыт, все эти схемы рассыпаются. Другой пример – в то же время, в 2008 году я вместе с Ириной Рейевной Такала начал работать над книгой об иммиграции финнов из США и Канады в Карелию в годы Великой депрессии. Мы долго ее делали, она вышла только в 2014 году в издательстве университета штата Мичиган. И там тоже несколько интервью с американскими и канадскими финнами, которых репрессии не обошли стороной. Тогда некоторые из них еще были живы. Та же самая картина – я спрашиваю, есть ли обида на советскую власть. Нет, отвечают. Я тогда начал по-другому думать про то, как люди осмысливают и передают свой исторический опыт. Безо всяких бинарных оппозиций типа «власть и сопротивление». Ну и когда Сергей Ушакин и Ирина Реброва позвали меня в проект по военным письмам – это их идея была изначально – мне, конечно, было очень интересно этим заняться.
В общем-то, это то, что мне было особенно дорого в этой работе – вместе с моими интервью и историей советской материальности, которой я занимался последние шесть лет в Ванкувере и Торонто, работа над антологией военных писем научила меня признавать то, что исторический опыт всегда имеет конкретные социальные и материальные условия, в которых он возникает. Но как только человек стремится его выразить, она/он сразу попадает в нарративную ловушку: культура дает нам ограниченный репертуар выразительных средств. После этого я практически перестал употреблять понятие «историческая память», поскольку оно имеет тенденцию маскировать как неизбежную нарративизацию исторического опыта при попытке его передать кому-то другому, так и его встроенность в различные системы знания.
Котельники – Торонто, май 2017